Но погодя так же быстро начало рассветать. Вот снова все вокруг уже не серое, а зеленое; видны стволы, камни, папоротники. Зазвучали голоса птиц, запорхали бабочки. По виду раннее утро, а на часах полдень…
Уж потом в селении мне сказали, что это было затмение солнца. А мне даже в голову не пришло: солнце-то в узком ущелье не видно. Теперь я понимаю растерянность древних людей при затмениях: нарушался привычный ритм, и ужас овладевал человеком.
Ритмы правят жизнью. Однажды я привез из Иркутска розового снегиря урагуса: в Ленинграде он продолжал жить по своему иркутскому времени. Просыпался на пять часов раньше — посреди ночи! — а засыпал после полудня. Бедняга был не в своей тарелке. А время — это только один из ритмов жизни. Сажая дикое существо в клетку, мы разом и грубо нарушаем все его привычные ритмы — что называется, вышибаем его из накатанной колеи. Да что животное: человек, вынужденный изменить свой привычный ритм, долго не может прийти в себя; и чем сильнее смена ритма — тем дольше он мучается.
Первое время в горах особенно угнетают узкие и тесные ущелья; в них чувствуешь себя, как в пещере. Давят стены, взгляд упирается в тупики, весь ты какой-то сдавленный, стиснутый — даже трудно дышать. И уши забиты грохотаньем реки. Неуютно в горах жителю открытых равнин.
Но постепенно, со временем обвыкаешься; глаза твои перестают скользить по небу, ища простора, и начинают всматриваться в то, что рядом и под ногами. Происходит смена масштаба; горизонт, что всегда был где-то далеко, на самом краю земли, теперь у тебя перед носом! И это тоже смена привычного: всю жизнь смотрел в телескоп и вот уставился в микроскоп!
После полуденного «рассвета» идти дальше не захотелось.
Заворожили те самые мелочи, которые так выпукло выставил теперь этот сузившийся горизонт. Целые россыпи маленьких чудес. А мы-то все торопимся, бежим без оглядки, досадуя на бесконечные километры. Нет чтобы взглянуть под ноги: ведь по чуду бежим, через чуда перешагиваем.
Неторопливая ночь у костра. Над жарким пламенем мотаются зеленые ветви. Ярусы ветвей перед глазами: все выше, все перепутаинее, все расплывчатей. Иногда в просвет проклюнется звездочка и заискрит, как росинка. И снова спрячется за листок. Вдруг сорвется сверху ночная бабочка — и винтом, торопясь, головой в огонь!
Лежишь и смотришь. И долго будешь потом вспоминать, хоть ничего значительного и не произошло.
Ритмы гор. Старики лезгины любят подолгу сидеть на берегу реки. Дремлют, привалясь к стволу бука или ореха, слушают гул воды. И живут до 120 лет…
13 июля.
В буковых лесах на склонах постоянно шуршат под ногами сухие листья, тут самый легкий на ногу сразу выдаст себя. А сейчас движется кто-то тяжелоногий. Кто-то грузный и неповоротливый то и дело скользит, оступается и сползает.
Непередаваемо это ощущение неминуемой встречи — нетерпение, тревога и любопытство! Кто там на круче?
А там — медведь. Сполз на четырех растопыренных лапах и замер у серого бука, похожий на глыбу, обросшую желтобурым мхом. Мохнатая курносая морда. Уши, как одуванчики, с солнечным искристым ободком. Смотрим глаза в глаза.
Тысячу раз можно видеть медведя в клетке; никогда он не будет таким, как в лесу! Вроде бы все и то — и все совершенно другое. Как живое существо и его чучело. Чучело лишено жизни, а клеточный зверь — свободы. Словно два разных вида: медведь клеточный и медведь лесной. Один порождает почтение, любопытство, а другой — только жалость и недоумение. Про лесного сочиняют были и небылицы, а про клеточных лишь пишут жалобы в общество охраны природы. Холеный, уверенный в себе зверь и жалкий замызганный попрошайка. А мы-то собираемся редких зверей в клетках сберечь! Может, и сбережем, но это будут уже другие звери…
На воле даже видишь иначе. Грифы и сипы в горах, например, поражают своими… маленькими размерами. И знаешь, что они огромны — крылья размахом в три метра! — а видишь пичугу с ласточку, плывущую выше скал. Слишком велики горы; на фоне их все становится мелким. А гриф в лесу, рядом с маковками деревьев, просто пугающей величины: что-то вроде ископаемого птеродактиля или современного планера. Да так ведь и есть: лапищи с наши руки, клюв — что утюг чугунный, а крылья накроют лошадь от морды и до хвоста.
Гриф не для леса, он просто не помещается в нем! И не для клетки, в которой он снова становится — также необъяснимо — мелким и жалким…
Большое счастье — идти и видеть. Никогда ты раньше не видел этих гор, а теперь — вот они! Их скрытая жизнь, их краски и звуки наполняют тебя. Вот и еще один уголок земли, ставший небезразличным тебе. Еще одна ниточка от тебя к земле.
Над вершинами Ладжар и Кечал-кая утром кружили сипы. Двадцать огромных птиц, как рой чудовищных насекомых, винтом поднимались вверх, а потом разлетались, плывя над склонами и ущельями. Их тени скользили мимо меня и, казалось, клонили травы. Похоже, что выводки сипов уже соединились в стаи: с этого времени и появляются у них особые «сторожевые» горки, на которых они ночуют и следят за полетом своих разведчиков.
Рыжий сарыч, прямо как хищный тетеревятник, упорно гнался за вяхирем: мышеед вдруг вздумал стать птицеедом. Птенцы, наверное, довели.
Среди зеленого леса бурый мирок — завал из бурых стволов. В сухих сучьях шнырит бурый крапивник, буроватенькая зарянка скачет по лохмотьям коры. Буренькая полевка шуршит под валежиной, удирая от бурой ласки. А если еще посидеть, то, наверное, увидишь и бурую ящерицу-веретенницу, и жука-оленя или бурого козодоя. Крошечный — весь на глазах! — мирок. А целой жизни не хватит, чтобы его до конца понять и разобраться во всех тонкостях его отношений!