Противостояние непривычно затягивалось, и первым не выдержал зверь: глаза исчезли и послышался… сильный всплеск! Я подбежал к омуту с нависшими кустами — никого уже не было. До сих пор не знаю, чьи светились глаза? Да и зверя ли? Рассказывают, что перед грозой на отмели выползают большие сомы и зачем-то хлещут себя хвостом по щекам. И, бывает, мычат. Может, это и в самом деле был сом? Или большая выдра? Впрочем, не все ли равно. Важно, что мы мирно стояли в темноте и долго смотрели друг на друга.
Может, и зверю встреча запомнилась? И где-то отложилось, что человек — не обязательно враг? Встречи, только встречи решают, будут ли звери в диком ужасе шарахаться от людей.
Мои глаза не светились. и это, наверное, удивило зверя. Интересно, почему мы потеряли такое красивое свойство — светящиеся глаза? Что мы такое утратили, отчего наши глаза потухли?
Сказочное зрелище — светящиеся глаза.
Когда-то я специально охотился по ночам за ними. Сияли в свете фонаря розовые опалы заячьих глаз, изумрудные ожерелья джейраньих, рубины глаз гекконов. Только с переливами драгоценных камней можно сравнивать этот свет, хотя, конечно, и драгоценным камням далеко до накала живых глаз.
Надолго теперь кабаньи тропы и речные протоки стали главными моими дорогами.
Над тростниками сентябрь, и птицы тянутся к югу. Я вижу, как птицы улетают от нас в соседнюю страну, пересекая границу. Такое ощущение, что из одного мешка их перетряхивают в другой! Все мы с детства знаем, что «птицы на зиму улетают в жаркие страны», но, когда воочию видишь, как туда, на чужую землю, мчат и мчат стаи и косяки, становится как-то не по себе. Только тут становится особенно ясно, что благополучие их зависит от людей всей земли. Мало одних наших забот и внимания: надо, чтобы провожающие и встречающие были одинаково заинтересованы в их судьбе.
Птицы улетают от нас. Огромная стая скворцов уселась на провода, и провода провисли под ними. Посидели, пощебетали, словно прощаясь, вспорхнули с шумом обрушившегося ливня и переливчатым темным облачком скрылись в дымке чужой земли. Стая ласточек — мокрых, взъерошенных после купания в луже! — тоже расселась на проводах. Сохнут на ветерке, щебечут, чистятся. Шумный взлет — и до следующего лета! Вернутся ли? Это будет зависеть от того, как к ним отнесутся там. А там — это тысячи километров пути. Это паутина сетей птицеловов, выстрелы охотников, отравленные поля и воды. Жаркие страны давно уже не птичий курорт…
Особенно тревожно провожать журавлей. Этим большим птицам все труднее становится находить в пути места отдыха и кормежки. Не потому ли так скорбны их голоса?
Мне пришлось пролететь дорогою журавлей, я видел землю такой, какой ее видят сверху они. И мне стало страшно: редко внизу было место, куда можно было бы снизиться без опаски. Города, селения, дороги и провода, вспаханная и обработанная земля — журавлям на земле места не остается.
А птицы летят и летят. Золотисто-лазоревые щурки в дождь садятся на провода рядком и жмутся друг к другу. Под деревцом, как под зонтом, укрылось с полдюжины хохлатых удодов и четыре пестрых сороки. Шныряют в кроне, пощелкивая клювиками, какие-то пеночки. Пролетели стрижи, похожие снизу на черные скобки, промчалась стайка суетливых береговушек, за ними стайка ласточек-воронков.
Стая черных коршунов, то кружа каруселью — все выше и выше! — то скользя по прямой, как с пологой горки, не спеша продвигается к югу. Пустельги зависают, трепыхаясь, над лощинками или, увязавшись за тяжелым орлом, начинают, играя, пикировать на него, норовя щелкнуть крылом или цапнуть когтями.
Птицы улетают от нас. Печальны их голоса: или это нам только кажется? Бывает ли в самом деле «печальное небо», «веселая роща», «радостный восход» или «унылый ветер»? Или это только наше изменчивое настроение?
Птицы летят и летят.
Так что же такое антропоморфизм? А это то, без чего не может обойтись ни один художник. И начинается он у него уже с отбора картин и фактов. И продолжается в объяснении событий. И без него художнику в природе нечего делать, потому что он, художник, показывает не столько природу, сколько ее влияние на человека. Для него всегда будут печальны голоса улетающих птиц и веселы возвращающихся, — как всегда были, есть и будут печальны все расставания и радостны встречи. Рассказывая о березовой роще, мы рассказываем не о ней, а о том, чем эта роща нас тронула, удивила или обрадовала. Мы всегда и везде рассказываем о себе. И если на картине художника одни деревья, — за каждым деревом прячется он сам.
Изо всех сил мы очеловечиваем природу. Птицы и звери у нас разговаривают, цветы называем мать-и-мачехами и иван-да-марьями, васильки у нас «синие, как глаза», а зори алые, «как щека ребенка». Ветер у нас «тоскливый», майский гром «веселый».
И вдруг становится ясно: а ведь мы так пытаемся ее защитить! Очеловечивая, делаем ее понятной и близкой. И вот уже на птиц и зверей начинают распространяться привычные нам правила человеческого общежития.
Замахнувшись на лошадь, человек нечаянно ударил себя — и сразу понял, что лошади тоже больно. Узнал на себе, очеловечил. Разоряя гнездо и слыша истошные крики птиц, человек назвал это знакомым словом «отчаяние» — и задумался. Проявляя самый дремучий антропоморфизм, человек сумел разобраться в природе и наладить с ней человеческие отношения. Родилось сочувствие, подобное сочувствию к людям. В говорящего зайца стало труднее стрелять, стало неловко бить палкой царевну-лягушку.
Камень перевернул сапогом, а под ним фаланга ростом с мышь. Больше всего фаланга похожа на паука. Подняла передние мохнатые лапы с тихим писком — так пищат хвоинки в жарком костре! — стала свирепо наскакивать на сапог, пытаясь ущипнуть его своим раздвоенным клювом. Ворсинки на членистом теле вспыхивают на солнце, и кажется, фаланга искрит, словно перенасыщенная электричеством. И знаешь, что неядовита и безобидна, а жутковато. На это она и рассчитывает: нечем тебе защищаться, так хоть страшным видом своим напугай. Слабому нужен страшный облик. Безобразность — защита. И напускная свирепость тоже.