…А вот и кошка — та самая, тростниковая! Перешла проточку по колено в воде и скрылась в кабаньем лазу: была и нет.
…В кабаньем тоннеле на вчерашних моих следах следы медведя! Что-то новенькое: медведь в тростниках! Уж не за рыбой ли он явился? Медведь, по местному «айе», живет высоко в горах: кто ему там рассказал про рыбу внизу?
…Сторож с бахчи рассказывает, что видел ночью ежа — черного! А таких не бывает. Белые среди местных длинноухих ежей еще встречаются, а вот черных никто не видел! Бежал, говорит, и на иголках дыньку с бахчи тащил. Все почему-то упорно хотят, чтобы ежи таскали на своих колючках дыньки, яблоки, груши, грибы и сливы! А ежи с таким же упорством отказываются это делать. Тогда им нарочно натыкают яблоки на колючки и фотографируют.
…На камне, насупясь, сидит головастый сыч. Рядом с камнем суетится кеклик: на чем свет он клянет сыча. Сыч даже глаза закрыл. Кеклик смолк и тут же рядом стал что-то клевать, разгребая по-куриному землю.
Путь красят встречи. От этого даже унылая земля дивно преображается. Так вот из невзрачной куколки вдруг выползает красавица бабочка, и тогда даже осенью появляется весеннее настроение.
Обыкновенная стрекоза. Или чудо? Полжизни под водой, полжизни в воздухе. Сразу рыба и птица. А бабочка! Четыре рождения, три превращения — готовая сказка про оборотней. Два года копошится под землей безобразный «червяк» — личинка майского жука. Обернувшись жуком, месяц летает в кронах деревьев. Две жизни в одной: подземная и надземная. Это все равно, что побыть кротом, а потом превратиться в синицу. Пожалуй, такого и в сказках не было.
Входя в тростники или в лес — все равно! — мы входим в сказку. Начинается самая необузданная фантастика, самая невероятная выдумка — правда.
Солнце уже поднялось, но все еще зябко, стынут руки и — пар изо рта. Золотой частокол тростников, а за ним кусты тамарисков, как искрящиеся кораллы. Сапоги осыпают морозную пыль с ленточек желтой осоки. И вдруг взрыв, рубиновая сверкающая ракета! Это петух-фазан, жар-птица тростниковых джунглей, истошно горланя, взлетел и понесся над пеной метелок; длинный хвост его трепещет от ветра. Это не просто встреча, это какое-то потрясение! Мгновение обжигающей красоты. Неуловимо оно, его не схватишь, не остановишь, не наколешь, как бабочку, на булавку. Это то богатство природы, еще не оцененное нами, но которое мы можем потерять, так и не поняв, что теряем.
А турачей все нет. Они не так ярки, как фазаны, они не выставляются напоказ, — это птицы тени. Как-то краем глаза заметил, как с тропинки шмыгнул турач. И притаился. Я не спеша подошел и стал вглядываться в путаницу травы, веток и тростников. Никого, только рябь в глазах. Но постепенно хаос теней и бликов как-то собрался, определился, слился во что-то целое и законченное — рядом сидел турач! Окраска его вобрала в себя все цвета, тона и оттенки земли, его породившей. Он весь был соткан из пожухлых травинок, листиков и сучков, но их не как попало в кучу сгребли, а тщательно подобрали. И в этом подборе было столько вкуса, тонкости и чувства меры, что было жутко: откуда это у слепой и неразумной природы?
Во что превратится убитый фазан или турач, если охотник их не найдет? А если найдет? Убивать — это превращать красоту в навоз и пакостить землю.
Однажды я вытряхнул на грядку семена из фазаньего зоба — и семена проросли! Зазеленел фазаний букет. Тогда я вспомнил о наших березах, тоже иногда растущих тесным букетом: ведь это памятники убиенным рябчикам и тетеревам! Ястреб или куница растерзают зимой, а из зоба, набитого семенами, — хищники никогда его не трогают! — прорастают березки. И растут кущей.
Тишина. Слышно, как на укромном галечнике в тростниках фазан шаркает ногами по гравию, словно курица. Вот насторожился, побежал, цокая, шумно взлетел — и теперь уже черный хвостатый петух несется над черными против солнца метелками. И таким он хорош, живой он всегда хорош.
Конец октября. Огромная стая черных грачей, басовито каркая, поблескивая белыми носами, пасется за рекой на убранных полях кукурузы. Потом они полетят на реку пить, и отмель из серой станет черной.
Порхают изредка бабочки. Второй раз цветет ежевика, появились пролетные самцы-зяблики. На пахоте, голубея, бродят голуби-вяхири.
А с гор спускаются пастухи. На конях, мулах и ишаках навьючен скарб: одежда, постели, посуда, жерди шатров. Важно шагают надменные верблюды. Большие собаки с подрезанными ушами гонят отары курчавых овец; овцы стекают с горы бурлящими белыми ручьями. За овцами, шумно перелетая, спускаются с гор стаи скворцов и трясогузок. Овцы для них вроде передвижного автобуфета — над отарами всегда роятся мухи, слепни, мошки и комары. И сами овцы тоже закуска — за ними спускаются с гор волки. Двое пастухов волочили по склону за ноги телку. Рыжая, с мертво болтающейся головой, с остекленелыми и выпученными глазами. Волки только что разорвали ей брюхо, но пастухи отбили и теперь сами ее съедят. Осенняя передвижная цепочка: люди, овцы, мухи, птицы и волки.
И за всем этим шествием зорко следят с высоты грифы: не перепадет ли что и им?
Дневная жизнь тростников чуточку приоткрылась. И пора было узнавать, чьи голоса звучат в ночных тростниках, какие в ночных крепях шорохи, чьи тени шевелятся в темноте? Ведь дневная жизнь — это всего половина жизни.
Давно у меня облюбован в тростниках уединенный лесной островок. Там и в полдень-то полумрак и тишина: заходишь в него, как в подвал. Приглушенно покрикивают черные сумеречные дрозды, похрипывают большие серые цапли. От взмахов их широких крыльев мотаются зеленые ветки. На грязи раздвоенные следы больших кабаньих копыт, крестики от ног турачей и фазанов. И аккуратные пятерни камышовой рыси — хауса словно вдавили в ил большущую ягоду ежевичины или малины. Вот еще невидимка: следы встречаются везде, а самого кота видел раз, да и то мельком.