Уныло ноет комар, ядовито звенят москиты. Мохнатые бабочки-совки растерянно кружат по вкладышу, зябко подергивая крылышками. Села нежно-зеленая златоглазка: такая нежная, что насквозь просвечивает, такая златоглазка — как два огонька сияют!
С шумом продрался сквозь ветви разбуженный саранчук. Прилетел, вихляясь на расхлябанных крылышках, муравьиный лев, похожий на маленькую стрекозу.
Живая воронка из насекомышей завивается над огнем. Сверху в нее вниз головой ныряют верткие летучие мыши — только крылышки мельтешат. Серый геккон на серой ветке хватает мух. А внизу на песке хватают бабочек пучеглазые жабы.
А из черноты летят, ползут, скачут все новые жуки, бабочки, мухи и комары.
Свисают над огнем серебристые, словно заиндевелые, ветки. И мечутся в странном танце, танце огня, обитатели леса пустыни, мои соседи.
23 апреля.
Сегодня проспал и чуть не сварился в палатке. Выскочил босиком и запрыгал — песок раскаленней железа! Пустыня показывает коготки. А ведь только еще весна — что же здесь будет летом?
Идешь, а голова наливается тяжестью, во рту горько и вязко, сердце толкает в ребра, с трудом качая загустевшую кровь. Сейчас бы облиться водой и встать на сквозняк, расставив руки. Но вода и сквозняк и во сне не снятся.
Днем в палатке как в мартеновской печи. Поэтому рядом с ней я натянул тент, под него положил надувной матрац — мягко, тень и вроде даже шевелится воздух. Сидишь нагишом, стараясь не шевелиться, и все равно весь течешь. По силам одно занятие — пить чай. Чай кипячу на костерке из саксаульих веток — они горят синим пламенем, как облитые бензином.
Ни думать, ни двигаться невозможно. Отупение и обалдение. Ощущение мокрой тряпки, сохнущей на припеке.
В полдень на верблюде подъехал пастух: долго смотрел на меня с высоты — живой я или нет? Я дрыгнул ногой и пополз к чайнику. Потом мы пили чай. Я все тек, как неотжатая тряпка, а он меня запугивал. Знаю ли я, что скорпионы заползают ночью в постель? Я кивал и, отогнув угол матраца, показывал ему сразу дюжину скорпионов. Они наползли туда ночью, в дневное пекло ни один из них не отважится из-под матраца и клешню высунуть! А вечером я их разгоняю.
Знаю ли я, что живет в песках ок-илян — стрела-змея, которая прыгает и протыкает верблюда? Я развязываю полотняный мешочек, и из него выскакивает — как чертик на пружинке! — глазастая змеиная голова. Стрела-змея — безвреднейшая из всех ядовитых змей. Чтобы укусила ядовитым зубом — надо ей палец засунуть в глотку; там, в глубине у нее ядовитые зубы. Да и ядовиты они только для маленьких ящериц.
Пастух хотел запугать меня, а похоже, запуган сам. Но вида не подает. А знаю ли я, что живет в песках змея-спираль? Чего не знаю, того не знаю. Наконец-то пастух меня поучает, как и положено аборигену. Так знай — есть змея-спираль! Совьется и винтом по песку! Как змеевик. Ну змеевик-то ты должен знать — кто змеевик не знает? Песок днем горячий, чтобы брюхо не припеклось, скручивается змея в змеевик и катится боком! Хитрая.
У меня нету сил спорить с ним. Я только слушаю и киваю. Я и сам бы сейчас свернулся в спираль и укатился бы куда-нибудь в речку.
Пастух разохотился: есть еще — летает по воздуху! Летит, извивается и блестит. Летучий змей. Веришь?
Я киваю и подаю ему кружку с чаем. Сейчас я верю во все.
Чабан взгромоздился на своего верблюда и затерялся в раскаленных песках, как мираж. На прощанье подмигнул:
— Испытание на выживаемость, да? — Он читал, что сейчас в моде такие вот испытания — во льдах, в песках, на воде.
К вечеру, как всегда, спала одуряющая жара. Но от всего — от песков, от кустов! — еще пышет жаром. Но это уже истекающий в небо жар: земля отдает то, что накопилось в избытке. Земля остывает и переводит дух.
Постепенно все становится серым. Только небо на закате блекло-желтое, и на его бледности четко и резко рисуются жесткие суставчатые ветки и скрученные жгутами стволы.
Странный шум, похожий на шум накатывающейся волны, нарастает в глубине саксаульного леса. Это ветер. Нахлынул, зашумел, обдал теплом, зашевелил жесткие ветки. А погодя потянуло прохладой и свежестью — и легче стало дышать, и можно было даже встать и двигаться.
Засвистел рыжехвостый тугайный соловей — неторопливо и чуть грустно, как свистит у нас в сумерках певчий дрозд. Над тентом затикал геккончик. Он давно живет рядом со мной, но появляется и «поет» только по вечерам. Представляется, что он выползает с палочкой в лапке и, как дирижер по пюпитру, постукивает по сучкам: внимание, начинается ночь! Тик-так!
Ночью над пустыней всплывает луна, и пески — до самого горизонта! — становятся голубыми. Все словно погружается в прохладную тень подводья. Заросли саксаула становятся кущами водорослей, а волны барханов — морским дном.
Легко и прохладно после струящейся дневной жары Иду, оглядываясь на светлое пятнышко палатки, утонувшей в дымных лунных кустах.
Тишина. И голубые пески. Нездешний, удивительный мир. Мир далекой планеты.
Далеко — чуть слышит ухо! — неясные стоны. А рядом, в расплывчатом темном кусту, таинственное бульканье-тиканье. Шорох своих же шагов. И черные скобки следов печатаются на песке.
Лениво тянется лунная ночь. Ни движенья, ни звука, ничто не настораживает, ничто не тревожит. и все-таки чего-то ждешь! И что-то влечет тебя дальше и дальше в голубые барханы. Слишком все призрачно и необычно, чтобы не ждать и не идти.
С бархана на бархан — как с волны на волну. С голубого гребня в темный провал. Из провала снова на светлый гребень. Все дальше, все глубже в сияющее неоновое пространство.